Тотальный диктант стихи

Мы банда, мы секта, мы братство,
Мы ум, честь и совесть всей страны.
Диктант — это наше богатство!
Богатство Диктанта — это мы!

Санин год

Шёл 1900 год, из-за двух гладких нолей казавшийся Сане похожим на одноместную коляску-эгоистку. И правда — всё вокруг мелькало, с невиданной прежде быстротой менялось и, вдруг замерев, подпрыгивало. Следом подпрыгивало и Санино сердце и, оказавшись где-то в горле, ухало вниз, маленькое, дрожащее и всё-таки — ликующее. Саня не был готов к таким переменам — не поспевал. Он стал скверно спать и за несколько недель вытянулся, почти сравнявшись ростом с мамой. От детских кудряшек не осталось и следа: волосы Сани потемнели, стали жёсткими, прямыми и — к его ужасу и стыду — опушили даже верхнюю губу и подмышки.

Сане шёл двенадцатый год — первая пора отрочества. Зимой управляющий рестораном, осторожный, лёгкий и злой, как хорёк, предложил маме устроить Саню мальчиком, сперва в буфет, а дальше — видно будет. Внешность для холуя — самая подходящая. Опять же, грамоту знает. Ежели за стакан не возьмётся, годам к тридцати до буфетчика выслужится.

Мама, обычно холодная, как оконное стекло, была в такой ярости, что переколотила дома всю посуду. Хотела даже просить расчёт, но опомнилась: в других ресторанах и своих певиц хватало. Потому мама просто перестала брать Саню с собой, и он впервые оказался предоставлен самому себе. Поначалу Саня робел один выйти наружу, скучал, слонялся, не зная, чем заняться, — то по комнатам, то по двору. Но к весне осмелел настолько, что исследовал сперва окрестные улицы, а потом и весь обитаемый воронежский мир.

Мир этот оказался полон женщинами.

Саня, разинув от восхищения рот, смотрел на проплывающих по Большой Дворянской разодетых дам, похожих на вазы с фруктами и цветами. На гимназисток, вечно державшихся дрожащими стайками, словно мотыльки. На горничных девушек, спешащих по хозяйкиным делам и прошивающих город мелкими аккуратными стежками.

Саня влюбился во всех них сразу — и навсегда.

Июль

К середине лета Воронеж вымирал: приличная публика разъезжалась по имениям, по дачам, мода на которые наконец докатилась и до Черноземья; даже солидный ремесленный люд вдруг вспоминал о своём крестьянском прошлом и, влекомый властным зовом страды, отправлялся в некогда родные деревни, сёла, на дальние хутора. А уж артельных и вовсе было не удержать: снимались с места за ночь все скопом, иной раз бросив недоконченное дело и не получив даже долгожданный расчёт — на горе хозяину, в чистый убыток себе.

Погода вон какая звонкая стоит! Господь управил.

В Воронеже оставался совсем уже неприкаянный народишко, которому не нашлось за городом живого прохладного места, — мелкие чиновники, мастеровые да челядь всех марок и мастей. Ресторан, не разжившийся летней верандой, тоже стоял полупустой, скучный. Почти всех официантов рассчитали до осени, немногие оставшиеся часами подпирали стены. В певицах надобности больше не было, поэтому маму тоже отпустили, и она целыми днями лежала в полутёмной от задёрнутых штор, душной, крупно простёганной пыльными лучами комнате, измученная, угрюмая, изредка опуская слабую руку, чтобы нашарить в стоящей прямо на полу глиняной миске ягоду попрохладнее и покрупнее. Землянику, вишню, а потом и крыжовник Саня таскал для неё с рынка — решётами.

Сам он радовался пустому просторному городу и возможности беспрепятственно слоняться дотемна где угодно — даже по Большой Дворянской, обычно недоступной из-за гимназистов, ревниво оберегающих свои владения от безродных чужаков. Когда чужаков не находилось, гимназисты охотно дрались с семинаристами из духовного училища, которое располагалось тут же, неподалёку. Ещё на углу стояла Мариинская женская гимназия. Здание её, небольшое, строгое, в два этажа, всегда казалось Сане таким же изящным, как и сами гимназистки, на лето разъехавшиеся из города.

В этом году всё: и лето, и безлюдье, и даже невидимые гимназистки — волновало его, как волнует случайно услышанная полька-бабочка. Будоражило.

Гроза

В июле начались грозы — раскатистые, воронежские, страшные. После пары дней тяжёлой неподвижной жары вдруг приходил с воды плотный холодный ветер, грубо ерошил прибрежную зелень, упругой волной прокатывался по улицам, грохал створками ворот, пробовал на прочность кровельное железо. Хозяйки ругались на чём свет стоит, стучали деревянными ставнями, ахая, тянули с верёвок хлопотливо рвущееся из рук бельё. Обмирая от предчувствия, метались заполошные огоньки лампадок, пело и дрожало оконное стекло.

Вслед за ветром приходили тучи.

За пару минут город темнел, будто зажмуривался, и на горизонте, нестерпимо яркая на серо-лиловом фоне, вставала, ветвясь, первая громадная молния. Дома становились ниже, приседали на корточки, зажимали в счастливом ужасе уши. И через секунду-другую громко, с хрустом разрывалось в небе сырое натянутое полотно.

И ещё раз, и ещё.

А потом на обмерший Воронеж обрушивалась вода. Рыча, она бросалась на крыши, на подоконники, хрипела в водосточных трубах, рыскала, нападала — и по вершинам деревьев видно было, как она шла. По мощёным улицам в центре текло, водоворотами закручиваясь на перекрёстках, окраины заплывали живой жирной грязью. Квартирная хозяйка, крестясь, обходила комнаты, бормоча не то молитвы, не то заклинания, и свечной огонёк пытался вырваться из-под её трясущейся ладони. Трусила. Мать тоже, как все, захлопывала окна, накидывала платок на хрупкие плечи, но — Саня видел — не боялась совершенно. Была красивая, холодная, неживая — как всегда. Сам он грозу обожал и после первого же залпа небесной шрапнели выскакивал во двор, радуясь тому, как вскипают лужи, кружится голова и прилипает под мышками и на спине ледяная, с каждой секундой тяжелеющая рубаха.

Гроза рифмовалась с любовью. С этим летом.

Лучшего лета Саня ещё не знал.

У меня тоже так будет!

Как-то раз ливни шли неделю, один за другим, вооружённые до зубов, тяжёлые, страшные. Река почернела, вздулась и начала, облизываясь, жадно подгладывать заборы, прибрежные лавки, дома. Люди бродили по колено в воде, вылавливали покачивающиеся на волнах лавки, иконы, узлы, кое-где причитали уже над утопленниками. По Большой Дворянской лило так, что разворачивало экипажи, лошади храпели, вскидывали перепуганные мокрые морды, извозчики, матерясь, надсаживались, чтобы вывернуть из грязи по ступицу засевшее транспортное средство.

Воронеж замер, остановился — добраться до нужного места можно было либо вплавь, либо по колено в густой скользкой грязи. Саня предпочёл последнее и, засучив штанины, дошлёпал по ледяной каше до похожего на размокший каравай Щепного рынка — сам не зная зачем. Торговли не было, приказчики и лавочники торчали в дверях и судачили, обсуждая убытки. Кто-то со скуки чинил крыльцо, и над рынком прыгал отчётливый, звонкий стук-перестук. Саню — босого, захлёстанного грязью — хотели было шугануть, но он торопливо заговорил по-французски. Залепетал сущую бессмыслицу, стишок Виктора Гюго, который мама заставила вытвердить на память давным-давно, и от него смущённо отстали, приняв не то за удравшего от гувернанток барчонка, не то за городского дурачка.

Неизвестно ещё, что хуже.

Снова заморосило — уже бессильно, как сквозь мелкое сито. Саня, спрятавшись под почерневшим прилавком, за которым, если верить ядрёному запаху, торговали рыбой, увидел, как из ворот выскочила глазастая девушка в наколке и узеньком синем платье, по всему судя — горничная. Она ахнула, приподнимая подол, ужаснулась потоку тёмной быстрой воды и ахнула снова — уже счастливо. Потому что один из приказчиков, крутобровый, плечистый, продуманно — на беду девкам — завитой, вдруг подхватил её, забросил на плечо и перенёс через бурлящую, текущую улицу, бережно, как букет, придерживая под коленки и глупо улыбаясь.

«У меня тоже так будет! Я тоже буду счастливым!» — поклялся себе Саня. И даже зажмурился — чтобы сбылось.

* Минюстом РФ внесен в реестр физических лиц, выполняющих функции иностранного агента

Море

Данное сообщение (материал) создано и (или) распространено физическим лицом, выполняющим функции иностранного агента

Море было на месте– зеленое, налитое в мелкое блюдце залива, в котором глубины не хватало на волны даже при сильном ветре. Пляж золотой каемкой это блюдце ограничивал, за ним шла дюна с сосновым пролеском, который Тане в детстве казался густым бором, но ей всё в детстве казалось и гуще, и глубже, и страшнее, и смешнее.
Когда они гуляли с Гелей, Таня специально оставляла очки дома и просила внучку читать за нее. Геля, очаровательная лентяйка, скандалившая с родителями, когда те требовали от нее одолеть хотя бы одну книжную страницу, бабушке в помощи отказать не могла и читала ей вывески и афиши, этикетки и ценники, не подозревая хитрости.
Гелиными увеличительными глазами Таня смотрела и на море, на небо, на радости, на беды. Геле всё казалось важным, она хохотала и плакала, и Таня спешила поудивляться еще миру вместе с внучкой, пока та сама не разучилась. Геля по росту гораздо ближе была к муравьям, снизу вверх жизнь ей казалась необозримой, а Тане сверху вниз она как раз виделась почти уже целиком– со всеми ее переломными моментами, волнениями, взлетами, падениями. В ней уже ничего, увы, неизведанного не оставалось.
Дорожка была словно бы та самая, хотя сосны наверняка уже сменились. Сколько сосны живут? Меньше людей?
– И что такого удивительного в этом месте? – спросила Геля.
– Я сюда маленькой приходила со своим папой, – ответила Таня. – Когда мне было столько же лет, как тебе сейчас. Вот в этом месте он в море заходил.
Геля помолчала.
– Ты по нему скучаешь?
– Скучаю. Иногда хочется с ним поговорить–о жизни.
Геля обогнала ее и, скинув босоножки, забежала в море первой. Уже из воды она крикнула:
– Вот я, когда вырасту, изобрету лекарство от смерти! Так что мы с тобой всегда сможем поговорить!

Обещания

Это был странный мир: по утрам за окном не пели птицы, не шелестела трава, собаки лаяли совершенно беззвучно, а мужики, то и дело ругающиеся на улицах, широко раскрывали рты, но ни единого звука оттуда не доносилось. В десять лет, после тяжело перенесённой скарлатины, Костя почти оглох, и вот уже шестой год его окружал мир тишины и покоя.

Слова «громкий», «звучно», «шуметь» не значили в этом мире ничего. Они напоминали символы давно исчезнувшей цивилизации, оставленные как загадка потомкам на стенах древней пещеры. Для того чтобы проникнуть в эту пещеру, у Кости недоставало ни сил, ни возможностей, ни средств.

Он ещё помнил звуки, однако существовали они в его голове отдельно от людей, других живых существ и предметов, которые эти звуки производили. Это было, как если бы он видел тени, а самих предметов, эти тени отбрасывающих, видеть не мог.

Он смотрел на мир, как рыба из-под воды смотрит на берег, и всё, что он видел там, на залитом солнцем берегу, казалось ему странным и в то же время недосягаемо красивым. Шестой год Костя продолжал жить на другой планете, куда прилететь, кроме него, не мог уже больше никто — даже такой же, как он, внезапно оглохший мальчик. Ибо у каждого глухого мальчика должна быть своя планета.

Зато он оставался неуязвим для того дурного, что терзает людей со слухом. Он видел, как люди плачут, услышав какие-то слова, как они бледнеют от ненависти или от страха, и был согласен не слышать то, что услышали они. Когда учителя бранили его за бестолковость, а сверстники дразнили глухой тетерей, он лишь безмятежно смотрел на них. Даже о том, что его отчислили из гимназии, Костя узнал не сразу: директор что-то долго объяснял ему, но мальчик не всё успел понять по губам.

Оцените статью
Экодиктант - Помощь